(1932–1933)
...
Мой самовар сибирской меди —
Берлога, где живут медведи.
В тайге золы — седой, бурластой —
Ломает искристые насты.
Ворчун в трубе, овсянник в кране,
Лесной нехоженой поляне
Сбирают землянику в кузов.
На огонек приходит муза,
[Испить] стихов с холостяком
И пораспарить в горле ком
Дневных потерь и огорчений,
Меж тем как гроздьями сирени
Над самоваром виснет пар,
И песенный старинный дар
В сердечном море стонет чайкой
И бьется крыльями под майкой.
За революцию, от страху,
Надел я майку под рубаху,
Чтобы в груди, где омут мглистый,
Роился жемчуг серебристый
И звезды бороздили глуби.
Овсянник бурого голубит
Косматой пясткой земляники.
Мои же пестряди и лыки
Цветут для милого Китая,
Где в золотое море чая
Глядится остров — губ коралл
И тридцать шесть жемчужных скал,
За перевалом снежных пик
Мыс олеандровый — язык.
Его взлюбили альбатросы
За арфы листьев и утесы,
За славу крыльев в небесах.
На стихотворных парусах
Любимый облик, как на плате,
Волной на пенном перекате
Свежит моих седин отроги.
У медной пышущей берлоги,
Где на любовь ворчит топтыгин,
Я доплету, как лапоть, книги
Таежные, в пурговых хлопьях.
И в час, когда заблещут копья
Моих врагов из преисподней,
Я уберу поспешно сходни:
Прощай, медвежий самовар!
Отчаливаю в чай и пар,
В Китай, какого нет на карте.
Пообещай прибытье в марте,
Когда фиалки на протале,
Чтоб в деревянном одеяле
Не зябло сердце-медвежонок,
Неприголубленный ребенок!
(1932–1933)
...
Баюкаю тебя, райское древо
Птицей самоцветною — девой.
Ублажала ты песней царя Давыда,
Он же гуслями вторил взрыдам.
Таково пресладостно пелось в роще,
Где ручей поцелуям ропщет,
Виноградье да яхонты-дули, —
И проснулась ты в русском июле.
Что за края, лесная округа?
Отвечают: Рязань да Калуга!
Протерла ты глазыньки рукавом кисейным.
Видишь: яблоня в плоду златовейном!
Поплакала с сестрицей, пожурилась
Да и пошла белицей на клирос,
Таяла как свеченька, полыхая веждой,
И прослыла в людях Обуховой Надеждой.
А мы, холуи, зенки пялим,
Не видим, что сирин в бархатном зале,
Что сердце райское под белым тюлем!
Обожжено грозовым русским июлем,
Лесными пожарами, гладом да мором,
Кручинится по синим небесным озерам,
То Любашей в «Царской Невесте»,
То Марфой в огненном благовестьи.
А мы, холуи, зенки пялим,
Не видим крыл в заревом опале,
Не слышим гуслей Царя Давыда
За дымом да слезами горькой панихиды.
Пропой нам, сестрица, кого погребаем
В Костромском да Рязанском крае?
И ответствует нам краса-Любаша:
Это русская долюшка наша:
Головня на поле,
Костыньки в пекле,
Перстенек на Хвалынском дне.
Аминь.
(1932–1933)
Меня октябрь настиг плечистым,
Как ясень, с усом золотистым,
Глаза — два селезня на плёсе,
Волосья — копны в сенокосе,
Где уронило грабли солнце.
Пятнадцатый октябрь в оконце
Глядит подростком загорелым
С обветренным шафранным телом
В рябину — яркими губами,
Всей головой, как роща, знамя,
Где кипень бурь, крутых дождей,
Земли матерой трубачей.
А я, как ива при дороге, —
Телегами избиты ноги
И кожа содрана на верши.
Листвой дырявой и померкшей
Напрасно бормочу прохожим
Я, златострунным и пригожим, —
Средь вас, как облачко, плыву!
Сердца склоните на молву.
Не бейте, обвяжите раны,
Чтобы лазоревой поляны,
Саврасых трав, родных лесов
Я вновь испил привет и кров!
Ярью, белками, щеглами,
Как наговорными шелками,
Расшил поэзии ковер
Для ног чудесного подростка,
Что как подснежная березка
Глядит на речку, косогор,
Вскипая прозеленью буйной!
Никто не слышит ветродуйной
Дуплистой и слепой кобзы.
Меня октябрь серпом грозы
Как иву по крестец обрезал
И дал мне прялку из железа
С мотком пылающего шелка,
Чтобы ощерой костью волка
Взамен затворничьей иглы
Я вышил скалы, где орлы
С драконами в свирепой схватке,
И вот, как девушки, загадки
Покровы сняли предо мной
И первородной наготой
Под древом жизни воссияли.
Так лебеди, в речном опале
Плеща, любуются собой!
Посторонитесь! Волчьей костью
Я испещрил подножье гостю: